— Октябрь, — улыбнулся Неудалов.
Странно, — подумал он тут. — Я сказал "при моей потусторонней жизни". Это что же получается, обе моих жизни — потусторонние? Когда я был там, эта жизнь была потусторонней. Теперь, когда я по эту сторону…
А по ту сторону, в кафе на улице Свердлова, вовсю шли поминки. То есть, они уже шли вовсю — со всеми вытекающими отсюда последствиями вроде перекуров с яростным обсуждением последнего рассказа изгоя Стародубцева, неколлективно пропущенных стопок водки под кощунственное "твоё здоровье", и масляных глазок редактора Негодяева, устремлённых в Эллочкино декольте. Про причину сбора как‑то уже и стали забывать, поминки плавно перетекали в корпоративные посиделки. Поэт Солоненко больше не рвался произносить речей, а мрачно и заунывно читал своё последнее стихотворенье. Его никто не слушал…
Как‑то пусто было на душе. Пусто и нескладно. А тут ещё запах сжигаемых листьев, доносимый ветром с окраины кладбища…
— Скажи, брат Октябрь, — обратился Неудалов к коту, присаживаясь на край собственной могилы, — отчего всё вот так, а?
Кот отвлёкся от вылизывания бока, дёрнул усами.
— Оттого, — коротко ответил он.
Поэт взглянул на животное, задумался.
— А ведь ты прав! — кивнул он немного погодя. — Ты сто раз прав.
Ветер, прежде смирный, вдруг, ни с того, ни с сего осерчал, набросился на клён, принялся дёргать его за редкие рыжие патлы. На лысину поэта Неудалова (маленькая проплешина на темечке, при жизни приносящая большие огорчения) упала первая, холодная и мокрая, капля. Поэт попытался вспомнить свои стихи, которые читал на похоронах стихотворец Солоненко — про октябрь, — но у него ничего не получилось. Стихи остались в той жизни. Они и в той‑то жизни стоили немного, а в этой — вовсе стали ненужны. Как будто и не было их совсем. Поэт не сомневался, что какую‑нибудь из строф этого стихотворенья выбьют на его памятнике. Как банально! Банально и пошло.
— Ты идешь? — отвлёк его от размышлений кот. — Дождь начинается.
— А? — встрепенулся поэт. — Куда?
— Вперёд.
— Не знаю. А надо?
— Ты хочешь остаться здесь навсегда и оплакивать своё тело?
— Хм… Октябрь, ты же… Ты не простой кот?
— Простых котов не бывает.
— Я это всегда знал. Ты будешь моим котом?
— К сожалению.
— Я уже люблю тебя.
— Наверное, в этом месте я должен замурлыкать и потереться о твою ногу.
— Интересно, который час? — поёжился Неудалов, хмурясь на небо.
— Да никоторый, — отозвался Октябрь. — Нет никаких часов.
— Вообще? И лет?
— Привыкай. Идёшь?
А из Неудалова, под влиянием минуты, вдруг полез экспромт — настолько сильны были, всё же, рефлексы прошлой жизни:
— В никотором часу никогда не бывалого года я сидел на погосте, у края могилы своей… — начал он.
— Это не погост, — дёрнув хвостом и морщась, перебил кот. — Это городское кладбище номер один, имени Ленина.
— Какая проза! — поморщился поэт. — Сразу видно: не поэтическая ты натура, Октябрь.
— А ты ещё не наигрался…
Поминки в кафе на улице Свердлова подходили к концу. Редактор Негодяев заперся с нетрезвой Эллочкой в помещении, где уборщица хранила швабры и вёдра, и пытался изменить жене. Но в помещении было слишком тесно, а вёдра то и дело попадались под ноги и гремели. Последний рассказ изгоя Стародубцева был осуждён и единогласно признан бездарной ахинеей. Поэт Солоненко уже не читал стихов — он уснул в гардеробе. Остальные пели "Ой мороз" и страшно фальшивили.
Дождь разошёлся. Он сердито промчался по щербатому асфальту, наиграл на зонтах редких прохожих неразборчивую дробь, окатил невезучих, оказавшихся на улице без крыши над головой, и завис над городом непроглядным серым маревом.
По кладбищу шли рядом поэт и кот.
— Кем думаешь стать в новой жизни? — поинтересовался Октябрь.
— А это надо? Кем‑то стать?
— Ну — у… Не знаю.
— Тогда — поэтом, наверное.
— Кхм… А стоит ли?
— Нет, пожалуй.
Когда они подошли к окраинам кладбища, где в тесном беспорядке стояли покосившиеся кресты и звёзды давно заброшенных могил, дождь неожиданно кончился, и разом, — как будто выглянуло из‑за угла, — явилось солнце. Над притихшей мокрой рощей вдруг выгнула спину, фыркая и мурлыча, разномастная кошка — радуга.
Где‑то затосковали, глядя на эту прозрачную, последнюю в этом году красоту, охотники. Где‑то подслеповатый крот корпел над фуфайкой для зайца. Где‑то звонарь Жак потирал ушибленный лоб. Где‑то поэты торопливо очиняли перья и призывали муз.
— Хотя… — прошептал Неудалов, глядя на пояс Господень. — Хотя, ты знаешь, Октябрь, стоит, наверное, попробовать ещё раз. А?
В свете солипсизма, в тени акации
И сотворил Бог борщ. И увидел он, что это хорошо. И сотворил Бог водку. И узрел, что это тоже хорошо, но плохо. И был вечер, и было утро, день субботний. И в мире по — прежнему нет совершенства, а совершенство никак не примирится с самим собой.
"Да, нет в мире совершенства!" — вздыхает Бог.
Он скучает по Адаму. Он с улыбкой вспоминает Еву. И до сих пор не может простить Сатане. Укоряет себя в злопамятстве, но ничего не может с собой поделать.
С тех пор, как Бог ушёл по — английски и остался бесконечно един в своём триединстве, он прочувствовал вкус чревоугодия и из садовника превратился в повара. Когда на печи бурлит почти готовый борщ, и посвистывает чайник, в мир нисходит благодать, неутолимая как время и бесконечная, как океанский прибой.
Режется аппетитно похрустывающий корочкой пшеничный хлеб, приносится из ледника полуштоф. На блюдо выкладываются свиные уши и сало, ставится на стол баварская горчица и хреновина. У окна, в корзинке, сизовеют боками инжиры, гроздится виноград, рыжо улыбаются мандарины (вот только яблоки Бог так и не приучил себя есть). На этажерке рядом дожидаются чая пряники, сливовый мармелад и кулич.
По воскресеньям Бог ходит к ксёндзу Якову и получает у него индульгенцию в счёт будущего недельного праздника живота. Яков не говорит Богу, что индульгенции не в его компетенции, и старательно, красивым почерком, хоть и с ошибками, заполняет вычурным текстом лист, выдернутый из тетради в клетку. У Бога уже много таких листков, он с удовольствием показывает их ангелам. Ангелы иронически усмехаются и качают головами. Их заботит только величие Бога — ни его отчаянный юмор, ни его жалостливость им не понятны.
После чаепития с курником Бог и Яков спорят о богословских вопросах. Об ответах тоже спорят, но Богу приходится туго, потому что Яков знает все вопросы, а Бог знает далеко не все ответы. Когда спор заходит в тупик, настаёт очередь вишнёвой наливки.
После наливки, чуть хмельные, они выходят в сад и размещаются на скамеечке в тени акации, чтобы выкурить трубочку — другую за игрой в шашки. Яков обычно проигрывает. Тогда он начинает сердиться и обвинять Бога в солипсизме. Бог благодушно улыбается и гладит по головке Зоеньку, Яковову внучку.
К вечеру Бог возвращается домой и долго сидит на кухне, не зажигая света. В темноте он много курит и скрывает от ангелов своё одиночество. "Солипсизм! — шепчет он. — В свете солипсизма — может и правда… Может, выдумал я вас всех, а на самом‑то деле вас и нет…"
А в доме ксёндза спит в своей постели Зоенька, и ей снится самый настоящий Бог — такой, как на картинке в детской библии.
"Служенье муз не терпит суеты"
(заповедь работнику масскульта от А. С. Пушкина)
Щенок сидит у самой кромки огромной лужи — пегий, лопоухий, смешной. По грязной жиже перед ним расплывается радужное пятно бензиновой плёнки, охватывает ошмёток банановой кожуры — берёт в плен это утлое судёнышко. Щенок улыбчив глазами; его немного отрешённый взгляд чем‑то напоминает взгляд мамы в последние годы жизни, когда она уже вышла из себя и гуляла где‑то там, в астрале своей неожиданной и быстрой старости, в прекрасном и беззаботном далеке. Мама — мамочка… Недолго ты погуляла — год — два всего. А потом у тебя выросли крылышки и ты улетела к звёздам. Через тернии. На терниях ты и в лучшие‑то времена не заморачивалась — шла и шла по ним, босая. Иногда только поморщишься от боли, потрёшь исколотые подошвы, когда уж совсем невтерпёж, и — дальше идти…
Опускаюсь на корточки, аккуратно примостив снятый со спины гитарный футляр возле ноги. Будущий матёрый собак жизнерадостно тычется мокрым носом в джинсы, в подставленную ладонь, подрагивает хвостулькой. Лапы грязные и мокрые… Ой нет, голубчик, давай без этих резвых телячьих нежностей! Грязные пятна на джинсах от твоих лап мне совсем ни к чему. Да, ты мне тоже нравишься, но взять тебя с собой я сейчас не могу, извини. Работа у меня.